— Джим Джим, — прошептал он.
— Джим Джим? — переспросила я в недоумении.
— Не знаю. — Его голос надломился. — Это имя все время звучит у меня в голове, звучит и звучит...
Я сидела очень тихо.
— Очень давно, когда я был в больнице «Вальгалла»...
— В отделении судебно-медицинской экспертизы? — прервала я его. — Этот Джим Джим был пациентом больницы в то время, когда ты был там?
— Я не уверен. — Его глаза отразили надвигавшуюся бурю чувств. — Я слышу его имя и вижу это место. Мои мысли уплывают в те мрачные воспоминания. Как будто меня засасывает в трубу. Это было так давно. Очень многое стерлось. Джим Джим. Джим Джим. Как пыхтение поезда. Непрекращающийся звук. У меня болит голова от этого звука.
— Когда это было? — настойчиво спрашивала я.
— Десять лет назад! — крикнул он.
Хант не мог тогда работать над своей диссертацией, — поняла я. Ему тогда не было еще двадцати лет.
— Эл, — сказала я, — ты не занимался исследованиями в судебном отделении. Ты был там пациентом, да?
Он закрыл лицо руками и заплакал. Когда он наконец кое-как успокоился, то отказался говорить что-нибудь еще. Очевидно, он был глубоко подавлен, я, промямлив, что опаздывает на встречу, почти бегом выскочил за дверь. Мое сердце бешено колотилось и никак не хотело успокаиваться. Я приготовила себе кофе и принялась ходить взад и вперед по кухне, пытаясь сообразить, что же делать дальше.
Телефонный звонок заставил меня вздрогнуть.
— Кей Скарпетту, пожалуйста.
— Я у телефона.
— Это Джон из компании «Эмтрак». Я наконец получил нужную вам информацию. Давайте посмотрим... Стерлинг Харпер брала билет туда и обратно на поезд «Вирджиния» на двадцать седьмое октября и должна была вернуться тридцать первого. По моим данным, она была в поезде, или, по крайней мере, кто-то по ее билету там был. Вас интересует время?
— Да, пожалуйста, — попросила я и записала то, что он мне продиктовал. — А станции?
— Станция отправления — Фредериксбург, назначения — Балтимор.
Я позвонила Марино. Его не было на месте. Уже вечером он перезвонил мне со своими собственными новостями.
— Мне нужно приехать? — спросила я, его новость ошеломила меня.
— Не вижу смысла в этом. — Голос Марино заполнял телефонную трубку. — Никаких сомнений нет в том, что он сам это сделал. Он написал записку и приколол ее к трусам. Написал, что ему жаль и что он больше не может это выносить. Вот практически и все. Ничего подозрительного на месте нет. Мы уже собираемся его увозить. К тому же доктор Коулман здесь, — добавил он, имея в виду одного из наших местных медицинских экспертов.
Вскоре после того как Эл Хант ушел от меня, он приехал к себе — в свой кирпичный колониальный дом на Гинтер-Парк, где жил вместе с родителями, взял бумагу и ручку из кабинета своего отца, спустился по лестнице в подвал и снял с себя узкий черный кожаный ремень. Он оставил свои ботинки и брюки на полу. Когда его мать через какое-то время спустилась вниз с охапкой грязного белья, она обнаружила своего единственного сына висящим на трубе в прачечной.
После полуночи пошел ледяной дождь, и к утру мир стал стеклянным. В субботу я оставалась дома, в голове у меня проскакивали обрывки разговора с Элом Хантом, вспугивая мои мысли, как подтаявший лед с треском падающий на землю за окном. Я чувствовала себя виноватой. Как любой другой смертный, когда-либо соприкасавшийся с самоубийством, я пребывала в ложной убежденности, что могла каким-то образом остановить его.
Мысленно я добавила его к списку — четыре человека умерли. Хотя две смерти были явно жестокими убийствами, а две нет, эти дела все же как-то связаны между собой. И связаны, возможно, яркой оранжевой нитью. В субботу и воскресенье я работала в своем домашнем кабинете, поскольку мой служебный кабинет только напоминал бы мне, что я пока не у дел, во мне не нуждались. Работа продолжалась без меня. Люди общались со мной, а затем умирали. Уважаемые коллеги — главный прокурор, например, — хотели получить ответы на свои вопросы, а мне нечего было им ответить.
Я вяло сопротивлялась единственным способом, который знала, — сидела за своим домашним компьютером, делая записи, и сосредоточенно изучала справочники. И еще я много звонила по телефону.
Марино я увидела только в понедельник утром, когда мы встретились на станции Эмтрак железной дороги Стейплз-Милл. Вдыхая густой зимний воздух, согреваемый моторами и пахнущий маслом, и пройдя между двумя поездами, ожидавшими отправления, мы нашли наши места в последнем вагоне и продолжили разговор, начатый на улице.
— Психиатр Ханта, доктор Мастерсон, был не слишком разговорчив. — Я осторожно поставила пакет, который держала в руках. — Но я подозреваю, что он помнит Ханта гораздо лучше, чем хочет показать.
Интересно, почему это мне всегда попадаются места со сломанными подставками для ног? Вот у Марино она в идеальном порядке, подумала я, когда он, смачно зевнув, вытянул ее из-под сиденья. Он не предложил поменяться со мною местами. А жаль — я бы не отказалась.
— Итак, Ханту, когда он попал в психушку, должно было быть лет восемнадцать-девятнадцать, — сказал Марино.
— Да. Он лечился от тяжелой депрессии.
— Что-то в этом роде я и предполагал.
— Что ты имеешь в виду?
— Такие типы постоянно в депрессии.
— Какие типы, Марино?
— Достаточно того, что слово «гомик» не раз приходило мне в голову, когда я разговаривал с ним.
Слово «гомик» приходило Марино в голову каждый раз, когда он разговаривал с людьми не такими, как все.